Та самая книжица с пометками на полях

Из записок аптекаря Бенедикта Алхимова, найденных за печью ветхой аптеки на Почтовой улице. Бумага пожелтела, чернила потускнели, но буквы ещё читаемы, коли поднести свечу ближе да вглядеться.

Август 1820 года. Екатеринодар изнемогает от зноя. Уже третью седмицу такая духота, что птицы не летают. Кубань обмелела, степь за градом выгорела до белизны костей, и по ночам оттуда веет полынью столь густо и горько, что кажется — её можно резать ножом и мазать на хлеб, как горькую правду.

В моей аптеке на Почтовой — отрада и прохлада. Толстые стены, ставни наглухо закрыты, в углах стоят склянки с засушенными травами; пахнет мятой, лавандою и неким иным ароматом, коему я и сам не ведаю имени. Днём я — лекарь: врачую животы, зубную скорбь, лихорадки. Ночью же — алхимик тайный. Варю свечи, настаиваю масла, ищу тот единый запах, от коего душа человеческая отверзается и зрит то, чего прежде не зрела.

В ту ночь трудился я при свечах сиреневых. Люблю их особливо: благоухают так, будто май, гость запоздалый, не желает расстаться с нами и медлит в воздухе.

Стук раздался в оконное стекло — тихий, не в дверь, а именно в стекло. Словно не просят, а лишь напоминают: «Я здесь. Я есмь. Отвори».

Вышел на крыльцо. Луна стояла над градом огромная, жёлтая, точно спелая дыня в садах персидских. В её серебристом сиянии зрелся юноша. Сюртук в дорожной пыли, цилиндр набекрень, очи — тёмные, с тем особенным блеском, какой бывает лишь у тех, кто зрит больше, нежели прочие смертные.

— Воды, — молвил он кратко.

Подал я ему кружку глиняную, прохладную, ту самую, что всегда стоит у меня на окне. Пил он жадно, запрокинув голову, и видел я, как ходит кадык под тонкой кожей. Потом опустил кружку, отёр уста рукавом и воззрился на мои окна, откуда лился свет сиреневый, мягкий.

— У вас здесь, милостивый государь, — промолвил он, — пахнет, как во сне. Как во сне сладком, из коего пробудиться — значит потерять рай.

Улыбнулся я: — Сирень сие. В мае собирал, всё лето настаивал. Входите же, коли пришли.

Вошёл он. Окинул взором мою лабораторию: склянки на полках, пучки трав под потолком, весы медные, ступки, сосуды с маслами благовонными. Сел на табурет дубовый, положил руки на стол и замер, точно вслушиваясь в тишину.

— Знаете ли, — вдруг молвил он, — я стихи слагаю. И всё ищу слова… а здесь слова не нужны. Здесь прямо в душу входит.

Засмеялся я тихо: — То потому, что я — алхимик. Слова — удел ваш, поэтов. Моё же — ароматы. Словом можно солгать, ароматом — никогда. Аромат всегда правду вещает.

Долго, пристально глядел он на меня, потом вынул из кармана маленькую книжицу в потёртой коже, раскрыл и протянул.

— А ну-ка, — сказал, — скажите, что здесь написано? Только не читайте. Вдыхайте.

Взял я книжицу. Поднёс к лицу. Закрыл очи.

— Вишня, — молвил я. — Но не свежая, а уже чуть подвяленная, сладко-горькая. И полынь степная. И ещё нечто… горькое, точно табак, но слаще, нежнее.

Усмехнулся он: — То вчера у костра сидел, писал. Дым, верно, въелся. А вишню и впрямь ел — на базаре купил, в дороге.

До утренней зари беседовали мы. Он повествовал о Петербурге, о некоей ссылке, о том, как душно ему на севере. Я же внимал и чувствовал: сему человеку можно вверить всё — даже тайные рецепты мои

Под утро ушёл он. А книжицу забыл на столе.

Не стал я догонять. Подумал: воротится — отдам. Не воротится — значит, так Судьбою предначертано.

Не воротился он.

 Спустя два дня раскрыл я книжицу. Там были стихи — черновики, наброски, строки перечёркнутые. А на полях — пометы, не карандашом, а для себя, для памяти. Вот что прочёл я:

«Крест — здесь должно благоухать дымом. Дымом костра, когда все разошлись и лишь угли тлеют в тишине». «Крюк вопросительный — здесь нужен аромат тревоги. Чтобы сердце замерло и прислушалось». «Краткое слово: «Сирень». Сие — про Татьяну. Целую главу можно было бы написать одним сим ароматом». «Ещё крест: здесь должно веять холодом. Тем внутренним холодом, что бывает, когда любишь не того». «Крюк поболе: а счастье — пахнет ли мёдом? Или оно горькое, как полынь степная?»

Позже узнал я: то был Пушкин. Тот самый. А книжица — черновик «Евгения Онегина». Того романа в стихах, где всё — про нас: про любовь, про юг знойный, про ночи, когда пахнет вишней и хочется писать письма, кои никогда не будут отправлены.

Книжицу храню доныне. Лежит она в шкафу, за стеклом, подле той самой кружки, из коей он пил. И каждый раз, когда зажигаю свечу сиреневую или варю кофе по тайному тому рецепту, мнится мне: Пушкин сидит напротив, смотрит тёмными очами и вопрошает:

— Ну что, алхимик, обрёл ли ты тот запах? Тот, что правду вещает?

Киваю я. Порой молча. Порой вслух отвечаю: обрёл. Он всегда был здесь. Просто ждал, когда за ним придут.

Мы не знаем наверняка, останавливался ли Пушкин в Екатеринодаре в августе 1820 года. Историки спорят, краеведы ищут доказательства. Но мы знаем другое: есть ночи, когда граница между правдой и вымыслом истончается, как фитиль догорающей свечи. И в такие ночи рождаются легенды.

Эта легенда — наша.